Он научился, улыбаясь и сближаясь вплотную с сокамерником, резко, внезапно и глядя в сторону бить его в солнечное сплетение. В пах, в глаз, в нос, по коленной чашечке, по пальцам руки или ноги, в горло. Особенно ему удавались короткие свистящие удары в горло. Заточенной ложкой, острым краем тарелки, электродом, бритвой — чем угодно, что сумел пронести в жилую часть зоны из рабочей. Если ничего не сумел — можно убить и зубной щеткой. Просто руками, в конце концов. Только надо знать, куда бить. А бить надо неожиданно и один раз, второй попытки не будет.
Он освоил ударную технику на поражение. Научился бить кровожадно и результативно, максимально сильно, внезапно. Решительно бить, почти с безумием — по единственной точке, которая гарантирует болевой шок и отключение противника. Научился выглядеть безобидно и тихо, скрывать свои агрессивные намерения до сближения на ударную дистанцию. Обучился добивать, не раздумывая. Никакого спорта — убийство. Если ты не убьешь, то тебя. Там не шутили и не играли. Там отбывали срок не люди, а загнанные в угол животные.
Освоить гасилку ему помогло и то, что он не боялся умереть и что боли почти не чувствовал. Научился в детстве подавлять болевые центры — когда отец избивал. И поэтому те внезапные удары, которые наносили ему, не достигали цели. Он успевал ответить, истекая кровью, добивал изумленного сокамерника и выживал. Постепенно его оставили в покое.
И в этой колонии его тоже постепенно оставили в покое. Когда он быстро, ловко и спокойно убил нескольких добровольцев. Несколькими жертвами больше для приговоренного к пожизненному — ерунда. Сами виноваты. Надо было вовремя привести приговор в исполнение.
Ведь он так ждал. Никто не знает, что это за невыносимое страдание — носить в себе Того, который командует. Ведь потому ему и в местах заключения, в колониях всегда было лучше, чем дома. Тюрьма живет своей страшной особой жизнью в море жизни обычной, считающейся свободной, благополучной… И в нем самом, внутри, живет особый, страшный.
Да, ему легко было выживать в этом особом страшном мире. Двойственность колонии с ее порядками легко сопрягалась с его собственной двойственностью.
Но внутри ли живет Тот? Ведь он так часто управляет, что уже не поймешь, какой ты снаружи, какой внутри. Надо и его убить, как он убивал всех. Чтобы не командовал. И себя вместе с ним, да… но это все равно. Как было бы хорошо — перестать жить. Спать.
Он подавал прошение на имя президента. Раз, другой, третий… Нет ответа. Наверное, ему не передали. Конечно, удивились: все просят о помиловании, а этот — о казни. Вместо того, чтобы радоваться ее отмене. Странно, нестандартно. К чему чиновникам нестандартные вопросы? И они не передавали.
А ему говорили, что президент отказал. Они все врут. Всегда. И он не верил никогда и никому. Постепенно перестал верить даже себе. Когда ему хотелось чего-нибудь — он не верил. И отказывался.
Только когда в нем просыпался Тот, он уже ни от чего не отказывался. От того самого, запретного, Тот не позволял отказываться…
Лишь книги заглушали внутреннего диктатора. Единственное, что имеет смысл в этой жизни, — книги. Чтение. Какое удовольствие видеть эти буквы, печатные знаки! Он с детства испытывал перед ними уважение, трепетал перед непонятным. Потом постепенно научился читать, понимать знаки-буквы. Но трепет перед напечатанным на бумаге сохранился. Уважение к книге — это навсегда. А люди — случайный, надоедливый мусор.
Он был способен проглатывать в день по книге. Ему было все равно, что читать, лишь бы читать. Прочитанное не трогало его. Иногда удивляло, но очень скоро забывалось, утекало сквозь пальцы, исчезало. Книга не открывалась ему. Только сам процесс чтения захватывал. Читать было сладостно. Это был его наркотик.
А сами книги он никогда не собирал. Перед каждым новым случайным томиком он даже испытывал некоторый страх, робость, чувствуя, что ничего не поймет в написанном. Но стискивал зубы, преодолевал нерешительность и читал. Умные слова шли наркотиком прямо в вену.
Он так часто воображал себя персонажем книги, что даже поверил в это. А порой и чувствовал себя собственно книгой. С текстом, а может, даже с картинками. Контурными, которые можно раскрашивать. И тогда люди вокруг — картинки-раскраски. Он мог их либо раскрашивать, либо зачеркивать. И его самого вроде бы кто-то раскрашивал, но только черным фломастером. Других красок у того, кто читает его как книгу, нет. Тогда и у него для других книг будет только черная краска.
А ведь могли бы хоть одну картинку в нем раскрасить красным, зеленым, ярко-желтым, небесно-синим. Чтобы можно было листать и улыбаться. Нет. Не захотели. Так не жалуйтесь теперь, что на его страницах сплошная чернота.
Они тогда, в колонии, оставили его в покое, когда поняли, что он не боится боли и смерти. Когда он наказал нескольких самых смелых. Оставили в покое, но книг не давали. Сами читали, а ему — нет. Его крючило, ломало, высасывало внутренности. Хоть он и не подавал виду. Он терпел и ждал. Ждать и терпеть он умел. И дождался. Эти дураки устроили бунт — хотели, чтобы его от них убрали. Тогда он сам убрался. Ведь без чтения он уже совсем не мог. Любой ценой надо было выбраться наружу.
Он спрятался под носилками в автомобиле «скорой помощи». Во время переполоха никто не догадался заглянуть вниз. Кроме одного доктора, уже после, когда бригада вышла по вызову у какого-то дома. Даже водитель вышел покурить, а доктор все искал инструмент среди бесчисленных ящичков. И нашел — и инструмент, и его.